Aa Aa Aa
Aa Aa Aa
Aa Aa Aa
Обычная версия
Научная деятельность

ИЗ НЕИЗДАННОГО. РАССКАЗ «НОВАЯ ШУБА» А.П. БОНДИНА

В 1920-х годах начинает зарождаться литературная жизнь Урала. Создается Уральская литературная ассоциация. В декабре 1926 года при газете «На смену» образуется литературная группа с одноименным названием. Именно она послужит ядром Пролетарской литературной ассоциации в общеуральском масштабе («УралАПП»). Этот кружок часто посещал тагильский слесарь, начинающий писатель Алексей Петрович Бондин (1882–1939). Павел Петрович Бажов сразу увидел в нем писателя нового типа, идущего в литературный мир своим путем.



1 Алексей Петрович Бондин. 1925 год.jpeg


А.П. Бондин. 1925 г.



Работая на железной дороге, Алексей Петрович постоянно встречался с людьми разных профессий: слесарями, стрелочниками, проводниками, машинистами. В своих произведениях писатель говорил о борьбе с прошлым, борьбе за нового человека и новое отношение к труду.

Представляем вам неизданный рассказ А.П. Бондина «Новая шуба», написанный автором в октябре 1926 года.


Новая шуба

Рассказ

А.П. Бондин

Когда наступает осень, остается грустное сожаление об ушедшем лете. На улице делается мутно, тучи сплошь устилают небо, и кажется оно плоским, а если и прорвутся где-нибудь, то сквозь серые космы проглянет уже не голубое небо, а бледное, бирюзовое, далекое и холодное.


Деревья уже не шелестят сочно, а глухо шумят ошварканными ветками. Ветер холодный налетит, как бешенный, теребит их, срывает уцелевшие листочки и бросает, заметая в кучи к заборам, на размятую дорогу, в грязь. Люди тоже делаются ниже, серее: двигаются лениво в мутных улицах, а когда спускается ночь на землю, как провалится все в черную мглу, руку протянешь – и той не видно, только огоньки в домах светят, как испуганные глаза.


В небольшом домике старого кондуктора Наумова тихо. На столе лампа жестяная семилинейная тускло горит, потрескивает, а Наумов весь ушел думой своей в работу, подшивает серый валенок.


Черные, как смоль, густые волосы посеребрились, и усы густые, немного подкрученные, побелели. Лицо темное, бритое, в морщинах. Грусть засела, только под черными бровями глаза смотрят молодые и ясные.


Засунул одну руку в валенок, смотрит в потолок, замер, попадает из нутра щетинкой, а другой конец в зубах за усами спрятался. Как попадет, глубоко вздохнет. Ну, мать, весь ум в щетинку ушел. Голос у него густой, тяжелый, а жена, старушка, возле него сидит, чулок уковыривает и тоже поглощена в работу.


Единственная дочь Маша читает книжку. Бледная, черноглазая. От света лампы казалась испитой.


Тихо. Только разве табуретка скрипнет под Наумовым, или вздохнет кто-нибудь, а то мать носом шмыгнет.


– Ложилась бы спать, Марья, не надсажайся, все равно больше книжки не узнаешь, – скажет Наумов, взглянет на дочь и снова шьет.


Маша готовилась. Она уже сдала зачеты за второй курс медфака и, чтобы начать после летнего отдыха учебу, снова целыми ночами сидела над книгами. Отец пенсию получал. Ждали старики терпеливо из года в год, когда их дочь кончит учебу и сделается врачом. Часто Наумов говорил:


– Дохтуром будешь, меня полечишь как следует. Я ведь ничего, только поясницу скляпило, да одышка берет. Рановато на пенсию товарищи выписали. Смог бы еще служить. Ездил бы да ездил, а они вот нате, Наумова в инвалиды записали.


Когда Наумов говорил о службе, всегда вспоминал прошлое и весь в это время расцветал.


– Что нонче? Вот раньше было, так было. Бывало, машинист Казаков бедовый был ездить! Страшно с ними. Запустит – голову держи на плечах, дух захватывает! Рельсы под вагонами поют… То и гляди, в преисподнюю ухнешь… А служили-то как… На каждом шагу жди… Начальство было, куда тебе, не нонешнее. Нонче сами себе хозяева стали, а прежде брат – ревизор какой-нибудь, в струнку перед ним тянешься… А вот служили. Медаль серебряную выслужил – крушение предупредил. Только мой вагон пролетел… На заднем тормозе был, смотрю, рельса – теньк! Кусок вывалился. Острый глаз был у меня. Начальник дороги Мошков – инженер, неулыба был, а когда мне медаль подносил, по плечу меня хлопнул. «Вот, – говорит, – Наумов, это тебе признательность, – а потом поцеловал.


Слушает Маша, улыбается:


– Пап, ты уже несколько раз рассказывал об этом.


 – Ну и что же, раз было. Знаю, что говорил. А раз это было, так из жизни-то не выкинешь. Теперь медали не при чем, а для меня она дорога, потому в ней моя заслуга видна. Не царю заслуга, уж коли ему голову отвернули, а пред людьми заслуга, людям я служил, а не кому-нибудь. Большевики наши медали не признают – это они неправильно делают.


– Что медаль твоя? Она лежит и все. Пенсию получаешь.


– Обязаны. Что мне, живому, в гроб, что ли? Доктора мало на нас, стариков, внимания обращают. У меня вот поясница болит, а им так все это трын-трава… Хорошего лекарства жаль им для стариков. Посмотрю, вот, ты как будешь своих родителей лечить!


Маша вздохнула. Трудно было учиться. От отца помощи не было, разве поесть что принесут.


Зима холодная подкралась, а шубенка у Маши ветхая. Достал Наумов из сундука свой последний тулуп, по праздникам который только надевал. Отдал.


– Нате, перешейте. Верх еще сходный, перелицевать можно, – а потом крякнул, вышел, сказав, – я в пальтишке проболтаюсь, таковско мне дома-то.


Осталась Маша с шубой на руках, в спину посмотрела уходящему отцу. До боли сердце сжалось. Видит она в подарке простой кроткий взгляд отца, заботливый, точно из всех складок смотрит. Смотрят ясные глаза говорящие: «Я в пальтишке проболтаюсь, таковско мне дома-то. Учись».


Просила стипендию. Два года отказывали. Вспомнила профессора Павла Степановича. Низенький, лысый, все время ее подбадривал:


– Товарищ Наумова, впереди у вас большое будущее, если вы будете продолжать так же, как до сего времени.


Часто он с ней занимался в одиночку, почему-то большое внимание на нее обратил. В кабинете охотно ее принимал, одни уходили в анатомический театр и там целыми часами занимались. Нет-нет, да денег ей предложит:


– Возьмите. Зачем скрываете, что нужда есть?


Маша брала взаймы и, чтобы не остаться в долгу, сколачивала гроши частными уроками. А то возьмет где-нибудь работку по переписке или иную, но Павел Степанович не брал денег, говорил: «Будете врачом – тогда».


Смотрит она на него с чувством глубокого уважения, а он, чтобы замять разговор о деньгах, смотрит на нее через очки, улыбнется, а улыбка серьезная, точно боднуть ее хочет, и скажет:


– Не о деньгах, а о здоровье заботиться надо, у вас в легких-то свистуны появились. На курорт вам надо, а то более спокойный образ жизни.


– Не могу, Павел Степанович. Нужда.

– Хлопочите стипендию.


Закрепило на улице, мороз схватил в цепкие лапы город, дышит холодным туманом, деревья закуржавились, точно в саваны кружевные нарядились.


Маша в перешитой шубе. Тепло.


– Как новая, – думает.


Идет в местком и вместе с заявлением на стипендию несет теплую надежду получить возможность стать полезным человеком общества. Бодро шагает, точно и болезнь на этот раз утихла, освободила грудь и дала волю для дыхания, только ноги немного озябли. Туфлишки ветхие, сквозь подошву чувствуется холодный жгучий асфальт.


– Ничего, – подумала, – все это чепуха, завтра получу за урок, куплю. Видела в старье, как будто приличные.


Председатель месткома Обухов пришел поздно, в шубе и в валенках. Разделся. Красный, тяжелый. Голова стриженная, усы тонкие, белые, прядками загнулись вверх, как у китайца. Достал из широких галифе ключ. Шкафы, ящики открыл и дела выложил. Осмотрел Машу с ног до головы серым взглядом, точно в первый раз ее увидел.


– Вам что? – спросил. Достал платок, громко высморкался.


– Я к вам. Подала заявление.


Сел Обухов, прочитал:


– Хм… стипендию? Еще раз осмотрел ее внимательно. – Вы из каких будете?


– Дочь кондуктора.


– Партийная?


– Член комсомола.


– Удостоверение надо.


Обрадовалась Маша: есть не удостоверение, а отзыв ячейки. Подала бумажку.


Обухов приколол к заявлению, мнется, что-то сказать хочет, без надобности бумаги перебирает, сморкается, мизинцем в ухе чешет.


Маша присела.


Долго молчали.


– Ну так как? – спросила.


– Пока никак. Только вряд ли что выйдет, потому, видите ли, стипендии ходатайствуем более нуждающимся – беднейшему элементу.


– А я, по-вашему, из богатых?


– Оно не видно, чтобы того, значит… Экономически были бы не обеспечены. На вас, вон, шубка новая, значит, есть достаток…


Маша грустно улыбнулась.


– Это же шуба совсем не новая, а из старой перешита, из отцовской. Смотрите, верх на левую сторону перевернут.


– Позвольте, товарищ Наумова, вы мне очки-то не втирайте, разрешите. Притом я должен констатировать тот факт, что у нас стипендию получают дети рабочих от станка.


– А мой папа разве не рабочий?


– Был главным кондуктором, какой же он рабочий?


Но он такими же правами пользуется, какими рабочий.


– Знаем, товарищ, не учите нас, пожалуйста!


– Пенсионер мой папа. ГЕРОЙ ТРУДА! Пятьдесят один год проработал на транспорте. Безупречный был работник.


– Знаем мы. Все положение понимаем, но не можем. – Откинулся Обухов на спинку стула и руки в галифе запустил.


– Если хотите знать, – продолжала Маша убедительным голосом, – он даже медаль имеет.


Точно кто подбросил Обухова на стуле, всплеснул он руками и захохотал. Как из трубы вырвался хохот и больно ударил Машу. Ее тяжело придавило. Она чувствовала тяжесть этого хохота, с большим усилием медленно поднялась.


– Над чем вы хохочете? – тихо спросила она.


– М-да. Хм. Комсомолка! О царских медалях заговорила!


– Ну и что же?


– Да ничего, только странно… Хотя вы и комсомолка, а белая кость в вас осталась.


Маша зажглась гневом. Она выпрямилась, встала:


– Думаете, я признаю царские медали? Да нет. Я вам подчеркиваю, что безупречный работник отец мой был!


– Ну, хорошо, товарищ Наум…


– Вы не посмотрите отзыв из ячейки? Я половину своего времени отдаю общественной работе.

– Видим, не беспокойтесь, грамотные. Хорошо, я поставлю вопрос на заседании месткома.


Вышла Маша подавленная, огорченная. Впереди, казалось, не было спокойствия, а дни представлялись один от другого неотличимыми, полными забот о куске хлеба. Отец, ежась от холода, плетется в старом пальтишке в страховую кассу, вздохи матери, только в душе теплилась надежда окончить учебу. Как-нибудь перетерплю. Недолго уже – два года.


На заседании месткома Обухов предложил заострить внимание на новой шубе Наумовой. Местком заострил, проработал, обратил глубокое внимание и просьбу Наумовой отклонил.


День за днем шли и проваливались в прошлое, стирались из памяти. Как только утро вспыхнет, а перед Машей один вопрос встает: о хлебе, о денежке, об учебе.


Смотрит на нее отец, в глазах грусть теплится. Раз задрожал седой ус, а из ясных глаз упала слеза и долго играла хрустальной капелькой на серебряном волосе. Вздохнул.


Заметила Маша, подошла к отцу, погладила густоволосую серебряную голову, сказала:


– Ну, папа, ты опять? Недолго уж, потерпим год еще.


– Сгоришь ты у меня, Машунька… Чую я… Смотрю я, как жизнь у тебя горит, а ты таешь, как свеча… Вижу ведь я… Ишь, худящая какая стала.


– Да здоровая я, папка, ничего.


– Не ври… Слышу ведь я поди, как ты по ночам-то кашляешь, а все книжку читаешь.


– Ничего, папа, все это чепуха.


Она выпрямлялась и работала, а старики ждали. Шепчет мать-старуха:


– Уж скорее бы, боюсь я за Машу.


– Ничего, мать, дождемся.


Маше становилось хуже и хуже, чаще она стала в постели лежать, уставать стала, и однажды утром старики осиротели.


Наумов не плакал, смотрит, как дочь его одели и в гроб укладывают. Крякнул.


Мать плакала.


– Ты не реви, мать, когда дите в гроб кладут, то в могиле вода будет. И мать примолкла, а потом спросила:


– Попа-то будем звать?


– А как же без попа-то, Анна Петровна? – отозвались соседки.


– Ну!.. Попа!.. Комсомолку-то с попом?!.. Нет… – как гвоздем приколотил Наумов. – С музыкой надо… По советскому гражданскому обычаю! – не выдержал Наумов, заплакал.


Когда хоронили, Обухов пришел, провожал на кладбище и над могилой говорил речь. Когда кончил свою речь, сказал: «Пусть тебе, товарищ Наумова, земля будет пухом».


Смотрит Наумов на Обухова и глазом не моргает, а потом подошел к нему и сказал:


– Ей-то без тебя земля будет пухом, а вот ты, Обухов… Ну да ладно… – отошел и в груди унес к нему ненависть.


Возвращались с кладбища. День серый осенний раскинул свой мутный покров по земле. Моросил холодный мелкий дождь. Намокшие деревья недвижно стояли в тумане, роняя крупные капли на землю, как будто тоже плакали.


Пришли старики домой. В комнатах пусто, холодно, точно все унесено. Вечером зажгли лампу.


Всю ночь она горела. Наумов на печке лежал, кряхтел, ворочался, вздыхал. Мать в Машиной комнате уткнулась в подушку, тихо плакала, а на стене черным пятном висела Машина новая шуба.




2 Баннер Новая шуба.jpg



                                                                                                       26 октября 1926 г.

г. Нижний Тагил

Материал подготовила Ольга Валерьевна Лошагина, научный сотрудник Нижнетагильского музея-заповедника «Горнозаводской Урал»