Aa Aa Aa
Aa Aa Aa
Aa Aa Aa
Обычная версия
Научная деятельность

РАССКАЗ «РЕВЯКИН» А.П. БОНДИНА

Известный тагильский писатель и драматург Алексей Петрович Бондин в своем рабочем кабинете в доме № 8 по улице Красноармейская, где сегодня располагается Мемориально-литературный музей им. А. П. Бондина, в январе 1938 года написал интересную историю, произошедшую с одним из заведующих одного из учреждений большого провинциального города – Иваном Ивановичем Ревякиным. Уже 5 февраля рассказ «Ревякин» опубликовали в газете «Тагильский рабочий». Позже, в 1964 году, его напечатали в журнале «Урал». Сегодня, спустя 61 год после последней публикации, хочется познакомить уже современных читателей с этой забавной историей, которая заставит немного задуматься. А как же так вышло?




enjedwsc4j8ieafdicdx0qsb4q5s9s03.jpg
Алексей Петрович Бондин (1882–1939)



 

РЕВЯКИН

Рассказ

А.П. Бондин


 

Ивану Ивановичу Ревякину, заведующему одним из учреждений большого провинциального города, снился страшный сон. Будто в голову к нему заползла змея, и заползла сквозь темечко, сквозь блестящую лысину, через невидимую дырку. Он будто успел схватить ее за хвост, но хвост выскользнул из его руки, как хвост налима, и ускочил в голову. Иван Иванович проснулся от страха. В комнате было темно и душно. Рядом с ним на широкой кровати спала его жена Анфиса Николаевна. Она так крепко прижала его к стене своим дородным телом, что Ивану Ивановичу было тесно и жарко. Он вытянулся в струну во весь свой маленький рост, откинул стеганное тяжелое одеяло и, положив руки на грудь, стал смотреть в темь в потолок. Страшно было. Змея рисовалась в его воображении, черная, гибкая, как плетка. Он достал из-под подушки большой платок и, вытирая обильно выступивший холодный пот со лба, с лысины, громко вздохнул. Сунул платок обратно, пощупал то место на голове, где во сне заползла змея.

– Что это ты, Ванечка, не спишь? – сонно спросила жена, повернувшись к нему лицом.

– Сон приснился, Фисочка, страшный сон. Уй! Будто ко мне в голову заползла змея.

– Фу-у! Батюшки.

– Не к добру, Фисочка.

– А ты поменьше думай.

– Рад бы не думать…

– Ну, спи.

Погода на улице была плохая: бушевала вьюга. Ветер с шумом, со свистом и воем летел куда-то, дергал за ставни окон. При каждом стуке ставней Ревякин вздрагивал, боязливо поднимая голову, смотрел на мглистые пятна окон и чутко прислушивался. Убедившись, что это стучит ветер ставнями, успокоился и задумался. А дум было много – больших и маленьких. Но одна всех больше мучила его и мучила.

Недели две-три тому назад исключили из партии Шустова – знакомого Ивана Ивановича. Случилось это как-то неожиданно и как-то сразу нарушило его спокойствие. Ревякин за эти дни немало прочитал газетных статей, и, как только увидит, где страшные слова «враг народа», у него бегали мурашки по коже. Каждый раз он боязливо искал в строчках, нет ли его фамилии. Ревякина возмущали такие вещи. Ведь он столько раз бывал с Шустовым вместе на вечерах, разговаривал с ним. А однажды в одной машине ездил с ним в лес на пикник. И как он – Ревякин Иван Иванович – проморгал Шустова? Потерял бдительность? Тревожно забилось сердце. Он подумал о сне. Хорошее предзнаменование. А вот вчера, только что народившуюся луну, красивый такой серпик, увидел не прямо напротив себя и не справа, а позади, да еще через левое плечо. «Быть в этом месяце чему-то неприятному».

Вся жизнь промелькнула в голове Ревякина. Вспомнил он, как вскоре после Октябрьской революции задумал вступить в партию большевиков, но вдруг вспыхнула гражданская война, и он воздержался. И благодарил себя за то, что воздержался: началась мобилизация коммунистов. Тогда бы и его забрали. Ревякин представил себя с простреленной головой. Лежит, будто мертвый, а Фисочка (тогда она еще была молоденькая, хорошенькая) плачет над его бездыханным телом.

«Брр!!! – подумал Ревякин. – Страшно». Ну, все-таки обошлось, все хорошо. Как в сторонке простоял за углом, пока шла эта жестокая гражданская война.

Но вот прошли бури. Жизнь пошла в гору. В кармане у Ивана Ивановича появился партийный билет. Иван Иванович исправно ходил на собрания, занимался политучебой. Конечно, на собраниях с речами не выступал, боялся: а вдруг где-нибудь скажешь не так и попадешь впросак. Больше молчал, прислушивался, и руку при голосовании поднимал после всех, за большинством. И вот это ему сейчас показалось большим благоразумием.
«И хорошо делал. А то видишь теперь… троцкисты, бухаринцы, рыковцы… Докатились…».

Иван Иванович глубоко и громко вздохнул.

– Ты все еще, Ванечка, не спишь? …

– Нет.

– Кусает тебя кто-то что ли?

– Да будто никто не кусает… Да вот змея… Впрочем, почеши мне спину… Вот тут… Пониже маленько… Нет, повыше… Вот, вот, тут, тут… Ладно, довольно, спасибо.

И снова у Ивана Ивановича поплыли мысли – большие и маленькие. Вчера вызывали в горком ВКП(б) и спрашивали насчет Шустова. Вспомнилась газета у одного члена комиссии партийного контроля. Такие ли глаза! Будто заглядывает в самое нутро и все видит. А когда этот член комиссии таинственно посмотрел на него и сказал как-то тихо, но Ревякину показалось зловеще: «Вы – член партии?» – у Ивана Ивановича душа ускочила в пятки, и он робко сказал:

– Да…

«Неладно сказал, – подумал Иван Иванович, – надо было напористей смотреть на него и смелее бы сказать. Выдал себя. Ожидал, что он скажет: «Вместе с Шустовым был принят?… Связь? Троцкист?» – А какой же я троцкист?... Ну, сомневался когда-то в построении социализма в одной стране… Ну, там, что еще?...».

Ну, любил слушать контрреволюционные анекдоты и сам рассказывал, так ни где-нибудь рассказывал, а дома, жене и на ушко, в постели. Ну что тут особенного? Ну, не верил в силу колхозного строя, не считал крестьян союзниками рабочего класса, ну, что же?... Ну, не верил в реальность пятилетки, ну и что же? Я же ведь только сомневался, а не верил, так об этом никому не говорил, пропагандой не занимался… Кажется, не говорил никому? Не помню… – Иван Иванович мобилизовал всю свою память. Неужели вдруг кому сболтнул?… Нет, никому не говорил. Держал все в тайности. В себе. Иначе было нельзя. Вот когда дискуссия была, не поймешь было, кто кого… Ну, не верил, сомневался, но сам-то ничего не делал такого, вредительством не занимался. Только вот помню, в одной докладной цифру переделал, так это просто было надо подсидеть зава в ту пору. А как его тогда отчихвостили за очковтирательство! Так и надо!... Ну, в другой раз скрыл план ремонта служебных помещений, задержал, так тоже просто для того, чтобы опять этого проклятого зава подсидеть, больно уж он напирал на меня. Присматривался, изучал меня, Ивана Ивановича Ревякина, преданного человека. Имею право так называться. У Ивана Ивановича возникло желание стукнуть себя в грудь. Пусть посмотрят мои личные дела: и партийное, и служебное – ни одного взыскания. Чистые.

Иван Иванович улыбнулся, озаренный думой.

Шалишь, милые, я не таков человек, чтобы лезть на рожон. Пусть кто докажет, что я двурушник, – ему даже захотелось погрозить кому-то кулаком и вслух сказать: «Врете, дорогие товарищи, вы еще об меня зубы сломаете».

У Ревякина наступило успокоение, и думы пошли другие. «Завтра надо послать машину за дровами. Фисочка говорит, что дров мало осталось. Да с конного двора возок сена взять, тоже Фиса говорит, что скоро корову нечем будет кормить».

Но тут снова вспомнился сон-змея.

– Э, чепуха, мещанство!

Иван Иванович решительно повернулся лицом к стене и ни о чем уже не думал. Зажал руки между своих ног и заснул.

Утром он проснулся все-таки с тревогой. Охорашиваясь перед зеркалом, Ревякин смотрел на себя: розовый, полненький. Проверил, как он может красиво улыбаться, и подумал: «Говорят, что голова у меня похожа на куриное яйцо. Идиоты! Ничего подобного. А хотя бы и так: смотри не на голову, а что в голове. Все в порядке. Красоту не лизать, Шустов красивый, а испекся».

Мысль о Шустове все-таки снова навела на тревогу. Одергивая жилет на кругленьком брюшке, он продекламировал, скорей пропел тщедушным тенорком:

– Что день грядущий мне готовит?!

– Ты откуда это, Ванечка, взял?

– Что? Стишок-то?... Это, кажется, написано у Чехова или у Гоголя! Не помню настоящее… Фиса, в котором ухе звенит?

– В левом.

Ревякин смолк и засопел.

– Отгадала?

– Ну, ты никогда не скажешь, как следует. Далось тебе левое, а почему не скажешь никогда правое?

– Хотела.

– Хотела, да не сказала, – недовольно проговорил Иван Иванович и подумал: «Не нужно было спрашивать, спокойней было бы, а то вот дрожи сегодня, что-нибудь да стрясется, неприятность какая-нибудь».

Из квартиры он вышел осторожно. Огляделся. Улица была пустынна, но, пройдя два квартала, он заметил вдали Шустова. Тот шел Ревякину навстречу. Ревякин круто свернул в переулок и спешно зашагал, не оглядываясь.

День прошел без всяких для Ивана Ивановича злоключений. Только вечером он струхнул. Выглянул в окно, увидел – идет Шустов, и идет прямо к его квартире. «Уж, не ко мне ли?» – подумал Ревякин и быстро юркнул под кровать, крикнул жене:

– Фиса, смотри, Шустов, должно быть, идет к нам, скажи, что меня нет дома.

Анфиса Николаевна подошла к окну и стала смотреть на улицу сквозь тюлевую занавесь. Шустов спешной походкой прошел мимо, не взглянул даже на окна Ревякиных.

– Прошел, Ванечка, мимо.

– Вот, слава Богу, – облегченно сказал Ревякин, вылезая из-под кровати.

– А ты чего вдруг стал его бояться?

– А, ну его. Еще пришьют общение, из партии исключат. Подальше от таких людей – спокойнее.

В своем учреждении в эти дни он был неузнаваем: был ласковым, внимательным ко всем, за исключением машинистки – жены Шустова. С нею он не разговаривал и всегда косился на нее, когда проходил мимо. Шустова не видно стало в городе. Тихонько заговорили, что его арестовали. Ревякин насторожился, стал строгим, придирчивым. Когда читал газету, он чувствовал еще больше тревоги, чем прежде. Горячо стал выступать на собраниях, клеймил врагов народа, бил себя в грудь, каялся в притуплении бдительности, и призывал горячо выкорчевывать остатки гнезд вредителей-диверсантов. И сам взялся выкорчевывать в своем учреждении. В первую очередь взялся за машинистку Шустову. Позвал ее к себе в кабинет, прищуривая глаза, спросил:

– А где ваш муж?

Та изумилась: он сказал «ваш». Обычно Ревякин прежде обращался с ней просто на «ты».

– Он уехал в ЦК, – сообщила Шустова.

– В ЦК? – подозрительно смотря на машинистку, переспросил Ревякин и откинулся на спину кресла, строго заговорил, закладывая палец в карман кителя. – Вот что, вам придется отмежеваться от своего мужа.

– Как?

– Ну как? Очень просто… Перед вами стоит вопрос: или вы должны с ним развестись, чтобы сохранить свой партбилет и остаться на работе, или… В противном случае я должен в партгруппе поставить вопрос о исключении вас из партии и… и уволить с работы.

– Нет, я разводиться с мужем не намерена. Во-первых, у меня дети, во-вторых, не ваше дело вмешиваться в мою личную жизнь, и в-третьих, я надеюсь, что моего мужа восстановят. Его же оклеветали.

– Ну-с… Я не знаю… Раз исключили, значит есть на это основание… Да. Тогда я прошу оставить наше учреждение, – Ревякин встал, холодно взглянул на Шустову и вышел. За ним вышла Шустова, бледная, взволнованная.

Когда он возвратился в кабинет, воинственно сел, взял листок бумаги и быстро стал строчить заявление в техникум, где учился сын Шустова.

Ревякин выкорчевывал. В учреждении наступило напряженное состояние, растерянность, несколько столов пустовали. Бухгалтер метался. Он несколько раз заговаривал с Ревякиным о том, что «обессилен аппарат», но Ревякин грозно ему задал вопрос:

– Вы что, покровительствуете последышам врагов народа?

Бухгалтер в смятении вышел. Дома жена сказала Ревякину:

– Говорят, ты, Ванечка, стал очень строгий.

– Иначе нельзя в такой ответственный момент. Бдительность – прежде всего. Нужно доказывать свою преданность не на словах, а на деле.

Но спустя некоторое время Ревякину кто-то сказал, что Шустова в ЦК восстановили. Ревякин сначала не поверил этим слухам, но дня через три он увидел Шустова с женой в фойе и встретился с ним взглядам. Шустов спокойно посмотрел на Ревякина, а тот глупо улыбнулся и поклонился ему. Шустов ответил кивком и улыбкой Ревякину и отвернулся. «Значит, не сердится, – подумал Ревякин, – хотя улыбка какая-то загадочная. Ничего, коммунист должен все учитывать». Он подошел к Шустову. Сердце тревожно билось. Наконец, поборов смятение он проговорил:

– Михаил Герасимович! Здорово! Наверное, сердишься на меня.

– За что?

– А… а как же… я супругу твою уволил. Нельзя было, друг.

– Бдительность, – сказал Шустов и отвернулся от него.

Ревякин топтался возле.

– Михаил Герасимович, – робко заговорил снова Ревякин, – я совсем этого не хотел, но… ты знаешь? Долг каждого коммуниста…

Но его прервал звонок. Шустов не дослушал Ревякина, взял под руку жену и направился в зрительный зал. Ревякин шел позади и думал: «И разговаривать оба не хотят».

– Михаил Герасимович, – заговорил снова тоном виноватого человека Ревякин.

Шустов оглянулся.

– Все-таки… Я ведь не по своей воле...

– Да ну тебя, брось! – нетерпеливо сказал Шустов.

Ревякин смолк. Ему показалось, что Шустов будто ударил по лицу.

Во время сеанса он сидел, как на углях, и, не дождавшись конца картины, ушел. Всю эту ночь он не спал. А на другой день Ревякин пошел к Шустову на квартиру. Тот куда-то собрался уходить.

– Можно к вам? – робко спросил Ревякин, просовывая голову в дверь.

– Заходи.

– Я опять, Михаил Герасимович, – Ревякин несмело вошел и сел на краешек стула, – насчет того, чтобы объяснить тебе… Вот, честное слово коммуниста… Я не хотел этого. Ты уж не взыщи.

– Вот привязался человек?! – с досадой сказал Шустов и пристально посмотрел на Ревякина. – По-моему, ты не похож на честного коммуниста. Серьезно… По-моему, надо тебя основательно прощупать, чем ты дышишь… Ну ладно, мне некогда, потом поговорим.

Ревякин, понурив голову, ушел. Дома он был молчалив, а к вечеру захворал. Неотступно преследовала мысль: «Меня надо прощупать? Как это сказано?». К полуночи ему стало хуже. Он лежал и бредил. В бреду ему казалось, что рука Шустова глубоко залезла к нему в нутро, обшарила сердце и полезла глубже, в душу, и он, тихо всхлипывая, шептал:

– Не надо… не надо…

г. Нижний Тагил, 1938 год.


Материал подготовила
Лошагина Ольга Валерьевна,
научный сотрудник Нижнетагильского музея-заповедника «Горнозаводской Урал»